Через два дня Рейли сообщил, что переговоры шли гладко, и латыши не имели никакого намерения впутываться в неудачи большевиков. Он выдвинул предложение поднять после нашего отъезда контрреволюционное восстание в Москве с помощью латышей. Проект этот был категорически отвергнут генералом Лавернем, Гренаром и мною самим, и Рейли было дано особое предупреждение никоим образом не участвовать в столь опасном и сомнительном деле. После этого Рейли ушел в «подполье», то есть скрылся, и я уже не встречался с ним до его бегства в Англию.
Наше вынужденное безделье продолжалось еще две недели. Отъезд наш, так сообщили нам нейтральные дипломаты, был решен принципиально. Дата могла быть установлена в любую минуту. Мы упаковали наши пожитки, правильно рассудив, что нам надо ехать налегке; с тяжелым сердцем я решился бросить свое имущество на квартире: коллекцию восточных книг, обстановку и свадебные подарки. Однажды поздним вечером мы поехали в Стрельну попрощаться с Марией Николаевной, царицей цыганок. Стрельна была закрыта, но мы нашли ее в соседней даче. Мария Николаевна пролила немало слез над нами, спела несколько любимых нами песен вполголоса, почти шепотом, и, расцеловав меня, умоляла нас остаться у нее. Она предчувствовала, что нас ждет несчастье. Она нас переоденет, спрячет, будет кормить и организует наше бегство на юг. Совет ее, хотя и разумный, не мог быть принят. Она вышла за калитку проводить нас, и мы распрощались под гигантскими елями Петровского парка, при свете луны, бросавший фантастические тени вокруг. Мы трогательно прощались, бросая боязливые взгляды по сторонам. Мы больше никогда ее не увидели. Я мельком услышал, что она умерла в нищете через несколько лет.
Несчастье, которое она предвидела, оказалось выстрелом из револьвера. В пятницу, 30 августа, Урицкий, глава Петроградской ЧК, был убит русским юнкером по фамилии Каннегисер. На следующий вечер социалистка-революционерка, молодая еврейка Фанни Каплан, в упор два раза выстрелила в Ленина, выходившего с завода Михельсона после митинга. Одна пуля прошла через легкое над сердцем, другая попала в шею около главной артерии. Лидер большевиков не был убит, но у него было мало шансов остаться в живых. Я узнал новости через полчаса после происшествия. Оно должно было повести к серьезным последствиям, и, предчувствуя ожидающую нас судьбу, мы засиделись с Хиксом довольно поздно, вполголоса обсуждая события и гадая, как они повлияют на наше незавидное положение.
Мы легли спать в час, и я крепко заснул, измученный всем напряжением последних месяцев. В половине четвертого меня разбудил грубый голос, приказывающий мне немедленно встать. Когда я открыл глаза, я увидел направленное на меня стальное дуло револьвера. В комнате было около десяти вооруженных людей. Я узнал одного из них, он был старшим. Это был Макаров, бывший комендант Смольного. Я осведомился, что значит это нарушение наших прав. «Никаких вопросов, — ответил он грубо. — Одевайтесь скорее. Вы сейчас отправитесь на Лубянку, 11». (На Лубянке, 11 помещалась московская ЧК.) Такая же группа агентов ЧК явилась к Хиксу, и, пока мы одевались, большинство налетчиков начали обыск квартиры в поисках компрометирующих документов. Как только мы были готовы, нас посадили в автомобиль, по сторонам сели конвоиры, и повезли в ЧК. Там нас поместили в маленькую квадратную комнату вся обстановка которой состояла из грубого стола и пары простых деревянных стульев.
После долгого ожидания меня повели по темному коридору. Двое вооруженных, сопровождавших меня остановились у двери и постучали. Раздался замогильный голос: «Войдите», и меня ввели в большую темную комнату, освещенную только лампой на письменном столе. За столом сидел человек, одетый в черные брюки и белую русскую рубашку, рядом с блокнотом лежал револьвер. Черные вьющиеся, длинные, как у поэта, волосы были зачесаны назад над высоким лбом. На левой руке были надеты большие часы. В тусклом свете его лицо выглядело более бледным, чем обычно. Губы его были плотно сжаты. Когда я вошел в комнату, он устремил на меня пристальный стальной взгляд. Вид его был мрачен и внушал опасения. Это был Петерс. Я не видел его с того дня, когда он сопровождал нас с Робинсоном при посещении оплота анархистов.
— Можете идти, — обратился он к конвоирам, затем последовало долгое молчание. Наконец он отвел глаза и открыл свой бювар.
— Очень жаль, что вижу вас здесь, — произнес он. — Дело очень серьезно.
Он был щепетильно вежлив, но серьезен. Я попросил разъяснения, указывая, что я приехал в Москву по приглашению советского правительства и мне были обещаны дипломатические привилегии. Я заявил официальный протест против ареста и попросил разрешения поговорить с Чичериным. Он не обратил внимания на мой протест.
— Вы знаете эту женщину, Каплан?
Я не знал ее, но решил, что в данных условиях лучше будет не отвечать. Я повторил как можно спокойнее, что он не имеет права допрашивать меня.
— Где Рейли? — был следующий вопрос. Я не ответил по-прежнему.
Тогда он вынул бумагу из своего бювара. Это был пропуск к генералу Пулю, который я передал латышам.
— Это ваше письмо? — спросил он.
И еще раз я возразил с нарочитой вежливостью, что не буду отвечать на вопросы. Он не стал меня запугивать. Опять устремил на меня пристальный взгляд и сказал:
— Для вас будет лучше сказать правду.
Я ничего не ответил. Тогда он позвонил, и меня отвели обратно к Хиксу. Опять мы остались одни, мы почти не разговаривали и лишь перекидывались пустячными замечаниями. Было ясно, что наш разговор будет подслушан. У меня было очень смутное представление о том, что случилось. Но было очевидно, что большевики пытались связать нас с покушением на Ленина. Этот маневр меня не смущал. Покушение на Ленина могло быть косвенным следствием интервенции союзников, но мы ничего не имели с ним общего. Меня больше беспокоило упоминание имени Рейли и мой пропуск к Пулю. Я догадывался, что это была какая-то ловушка и мои латышские посетители были провокаторами.