Может быть, я несправедлив к ней. Она полностью обладала гордостью расы. Она презирала женщин, которые работали в поле. Двусмысленность ее собственного положения ее совершенно не беспокоила. Мысль о замужестве и переходе моем в магометанство никогда не приходила ей в голову. Она очень гордилась тем, что она любовница единственного белого в округе. Она была обладательницей единственных в поселке граммофона и пианино. Кроме того, она спасла мою жизнь. Подозревая, что меня отравляют, она давала мне есть только то, что сама приготовляла. А когда я все-таки не поправился, она послала Си-Воха за правительственным врачом.
Врач Доуден был чудаком, циничным, угрюмым ирландцем, с которым я познакомился в порту Диксон. Он был несчастлив на Востоке и давал исход своему мрачному настроению грубыми выходками, за что его не любили. Однако у него было золотое сердце, и, будучи сыном дублинского профессора классической литературы, он был мне духовно ближе всех других белых на Малакке. Лечить меня не входило в его обязанности, но соблюдать формальности было в его характере. Он тотчас же пришел, посмотрел на меня и выразительно хрюкнул. И в этот вечер он отправился в бар Сенджей Уджонг-клуба. Тогда каучуковый бум достиг своего апогея. Несколько плантаторов, в том числе и мой дядя, сильно нажились на ценных бумагах, и в клубе вино лилось рекой, как оно льется в моменты внезапной удачи. Мой дядя играл в покер с лимитом в сто долларов. У Доудена в натуре было что-то от большевика. Мой дядя только что перебил ставку. Доуден быстро охладил его пыл игрока.
— Если вы не хотите на свой выигрыш купить гроб для белого, то заберите немедленно своего племянника.
Дядя был потрясен. Он немедленно принял меры. На следующее утро он приехал с двумя китайскими боями на своей машине. Молчаливые бои упаковали мои вещи. Дядя завернул меня в одеяла, вынес и положил в автомобиль. Амаи скрылась в задней комнате. Она, вероятно, догадывалась о том, что происходит, но не вышла. Мы не простились. Но когда машина завернула за угол, солнце заиграло на ее серебристых туфельках, которые стояли на верхней ступеньке лестницы. Больше я ее не видел и никогда не увижу.
Теперь, хотя я путешествовал по морю и по суше, дальше, чем даже большинство шотландцев, я никогда не вспомню названия судна. Я только смутно помню день отъезда и маршрут моих путешествий. Может быть, это было следствием моей болезни; может быть, первые впечатления ранней юности запоминаются легче; может быть, — и так оно и было — первое возвращение на родину всегда дольше всего остается в памяти человека. Факт тот, что каждая минута этого длинного путешествия от бунгало моего дяди в Серембане до Шотландии запечатлена в моем мозгу так ясно, как если бы это было вчера. Дядя был очень щедр и послал меня на два месяца в Японию. Его врач сказал, что, когда я буду удален от источника заразы, я поправлюсь в какие-нибудь шесть недель. Но Доуден качал головой. Он посоветовал мне полечиться основательно. Мне дали денег и билет до Иокогамы. Морес Фостер, ворчестерширский крикетист, проводил меня до Сингапура. Нед Кок заботился обо мне на борту парохода. Он ушел из стрелковой бригады и занялся каучуком на плантации Малаи; его огромный рост и бурный темперамент подавляли меня. Я позволял командовать собой. Капитан судна, бородатый немец, был самым добрым. Возможно, что другие пассажиры выражали неудовольствие по поводу проявлений моей морской болезни. Во всяком случае, он дал мне отдельную каюту на верхней палубе.
Но само путешествие было кошмаром. Морская болезнь не проходила, и меня все время рвало. Одежда висела мешком на моем похудевшем теле. Пассажиры заключали между собой пари — доеду я живым до Японии или нет. В Шанхае я не мог сойти на берег. Зрение мое так испортилось, что я не мог читать. Я хотел умереть и приготовился к смерти. Весь день я лежал на лонгшезе и смотрел остановившимся взглядом на туманный берег и острова, поднимающиеся над морем. Судовой врач следил за тем, чтобы я не свалился за борт. Но я не помышлял о самоубийстве, я только испытывал огромную усталость тела и души. Я мог оценить красоту внутреннего моря. Я мог писать плохие стихи — ужасные сонеты, посвященные Амаи, в которых все еще звучал прибой волн о заросший пальмами малайский берег вместе с сожалением об утраченной любви. Я мог, когда мы высадились в Иокогаме, ненавидеть японцев со всем предубеждением англичанина, который работал с китайцами. Но я не мог есть. Я не мог противостоять Неду Коку.
С военной точностью он уже решил мою судьбу. Он отправлялся в Англию через Канаду через десять дней. Если я хотел спасти свою несчастную шкуру, я должен был ехать с ним. В Канаде он задержится по делам на шесть недель. Эти шесть недель я должен пробыть в Скалистых горах. Я должен брать сернокислые ванны в Банфе. Лихорадка покинет меня, и я высажусь в Ливерпуле и буду возвращен моим родителям в том же состоянии здоровья и ангельской невинности, в которых я их покинул.
Мне этот план казался слишком сложным. Но Кок все устроил чрезвычайно просто. Он повел меня к токийскому врачу, который согласился с точкой зрения Кока на мое спасение. Он телеграфировал моему отцу и моему дяде по поводу необходимых средств для этого нового путешествия, и через три дня из обоих источников пришли суммы вдвое большие, чем нужно было. Он был идеальным организатором, и я не умаляю ни его достоинств, ни своей признательности. Если бы я в ту минуту был диктатором Англии, я возвел бы его в сан графа Лейстера и сделал бы председателем палаты лордов. Он вскоре нашел бы необходимые средства разбудить это сонное царство или, в случае неудачи, взвалил бы его, подобно Самсону, на свои широкие плечи и опустил бы его в Темзу.