Что касается нашей жизни в Москве, мы, союзники, не могли считать себя несчастными. Лавернь и Ромэй были прекрасные товарищи, и за все эти тяжелые восемь месяцев у нас не было ни одной ссоры, и мы не обменялись ни одним резким словом. Ромэй в особенности был большой поддержкой. Это был самый хладнокровный итальянец из всех мной виденных. Он оценивал любой кризис объективно, и можно было быть уверенным, что к решению любой проблемы он подойдет со здравым смыслом. У него не было никаких иллюзий насчет пригодности России как боевого аппарата, и он решительно восставал против всяких авантюр.
С другими британскими миссиями в России у меня были не такие хорошие отношения. Я поддерживал насколько можно тесный контакт с Кроми, морским атташе, и помог ему в его работе, введя его в соприкосновение с Троцким. Он был храбрый и очень работоспособный морской офицер, но без всякого опыта в политической работе. Время от времени я встречался с Маком Альпином, бывшим чиновником Министерства финансов и человеком выдающегося ума. Его главная квартира была в Петербурге. Он также умел смотреть объективно на положение и до конца оставался убежденным противником интервенции. Были, однако, другие британские уполномоченные, которые осуждали мою политику и, не будучи осведомлены о моих действиях, интриговали против меня. Дело в том, что в наших различных миссиях и остатках миссий была неразбериха. Не было ни одной на правах полного авторитета, и, хотя Министерство иностранных дел адресовало мне телеграммы, как «Британскому агенту, Москва», а большевики упорно величали меня «Британский дипломатический представитель» — я был в полном неведении относительно деятельности целой группы британских офицеров и уполномоченных, присутствию и протекции которых в России единственной гарантией служило мое положение у большевиков.
Поскольку одновременно семь различных политик не могут быть названы политикой, британской политики не существовало. А для усугубления этой неясности Министерство иностранных дел настаивало, чтобы я насколько возможно сохранял неопределенность своего положения Если в Палате общин какой-нибудь ярый сторонник интервенции запрашивал, с какой целью британское правительство держит уполномоченного представителя в стране головорезов, которые стремятся разрушить цивилизацию, м-р Бальфур или его секретарь совершенно правдиво отвечали, что у нас нет официального представителя, аккредитованного при большевистском правительстве. Если, с другой стороны, какой-нибудь революционно настроенный либерал обвинял британское правительство в том, что оно не имеет уполномоченного представителя в Москве для защиты британских интересов и для помощи большевикам в их борьбе с немецким милитаризмом, мистер Бальфур с такой же правдивостью отвечал, что такой полномочный представитель имеется в Москве — человек с большим знанием России, и на него возложены именно эти обязанности.
Ясно, что перед британским правительством стояла задача огромной трудности. Оно не было в состоянии послать большие силы в Россию.
Оказать поддержку небольшим офицерским армиям на юге значило толкнуть большевиков на нечестивый союз с немцами. Оказать поддержку большевикам — здесь была серьезная опасность, по крайней мере на первых порах, что немцы будут наступать на Москву и Петербург и посадят здесь свое буржуазное германофильское правительство. Я лично предпочитал эту возможность, так как это стянуло бы немецкие войска в Россию. Без военной поддержки немцев ни одно буржуазное правительство не удержалось бы и месяца. Большевики безусловно сладили бы с русскими антибольшевистскими отрядами. Но, кроме этого, было физически невозможно для нашего правительства не отставать от положения, которое менялось радикально через каждые двое суток. Вполне естественно, что британские министры не усматривали никакого порядка в этом хаосе. Их можно было обвинить только в том, что они слушали слишком много советников, и не понимали одной основной истины — того, что в России образованный класс представляет несоизмеримое меньшинство, неорганизованное и без политического опыта, и без всякого контакта с массами. Высшая глупость царизма заключалась в том, что за пределами собственной бюрократии он решительно подавлял всякое проявление политики. С крушением царизма рушилась и бюрократия, и не осталось ничего, кроме масс. В Москве, где можно было слышать пульс событий, всякий, кроме самого упрямого традиционалиста, мог убедиться в том, что здесь налицо был катаклизм, который сметал до основания все прежние представления о России. Лондон, однако, продолжал считать это преходящим штормом, после которого все уляжется и станет на место. «Plus ça change, plus с est la même chose». Это один из самых опасных исторических афоризмов («чем больше меняется, тем больше остается неизменным»). Весной и летом 1918 года это изречение было на устах у всех британских сторонников интервенции.
История имеет свои приливы и отливы, но в отличие от приливов отлив наступает медленно и редко в одном поколении.
Еще одним гнетом для меня в этот период был мой контакт с моими старыми политическими друзьями дореволюционных времен. Те, кто остался в Москве, навещали меня. Одни приходили в гневе, другие в горе, третьи дружески. Их можно было разделить на три категории: те, что были сторонниками всеобщего мира, те, что находились в связи с белыми генералами на юге и верили в так называемую союзническую ориентацию, и те, что с грустью признавали, что большевики пришли, чтобы остаться. Я не включаю сюда сторонников немецкой ориентации. Они меня не навещали.