Почему я стал приверженцем политики, которая обещала очень мало успеха и навлекла на меня обвинения в непоследовательности? Несмотря на мое желание строго придерживаться правды, — ответить нелегко. Счастливые последователи традиции, которые с колыбели становятся сторонниками существующего строя и решают каждую политическую задачу при помощи простой формулы: «Эти люди — друзья, а те — враги», они мне чужды. Так смотреть на дело я не мог. Меня вернули в Россию для того, чтобы я осведомлял британское правительство о действительном положении дел. Эту задачу я старался выполнить по мере сил. Особенной симпатии к большевикам я не чувствовал, и постоянные обвинения в большевизме не могли увеличить настойчивости, с которой я выдерживал объективное и беспристрастное отношение к политической ситуации. В то же время я не мог не чувствовать инстинктивно, что за мирной программой большевизма и его экономической программой скрывается идеалистическое обоснование, которое ставит его гораздо выше обычного определения: «Движение черни под руководством германских агентов». В течение месяцев я жил бок о бок с людьми, которые работали 18 часов в сутки и в которых жил дух самопожертвования и аскетизма, вдохновлявший пуритан и ранних иезуитов. Если считать, что быть современником движения, которое имеет большее историческое значение, чем Французская революция, значило быть сторонником большевизма — то я имел право им называться. Из телеграмм моей жены — позже они подтвердились из других источников — я знал, что мои взгляды неприемлемы для английского правительства. Мне следовало подать в отставку и вернуться на родину. В настоящее время я пользовался бы репутацией пророка, который с замечательной точностью предсказал все фазы русской революции.
Я этого не сделал. Я мог бы сказать, что прежде всего у меня был долг по отношению к родине, что, когда моя родина повела иную политику, я не имел права противиться ей, что уходить в отставку в разгар войны было бы равносильно дезертирству. Я не ссылаюсь на эти оправдания. У меня были другие мотивы. Тремя месяцами позже, когда я был в тюрьме, Карл Радек в письме Артуру Рэнсому описывал меня как карьериста, который, увидев, что его тактика не имеет никаких шансов быть принятой, лихорадочно мечется, стараясь вновь завоевать милость своих хозяев. Это также несправедливое обвинение, хотя оно и ближе к истине. Два мотива определяли мое поведение. В глубине души, хотя тогда я не спрашивал себя об этом, мне не хотелось уезжать из России из-за Муры. Другой мотив, более сильный — и это я вполне сознавал — заключался в том, что у меня не хватало духу уйти в отставку и занять позицию, которая навлекла бы на меня ненависть большинства моих соотечественников.
Был и еще один мотив, более достойный. В моей самонадеянности я воображал, что если союзники решатся на вооруженную интервенцию в России, то мое знание русской конъюнктуры пригодится и поможет им избежать главных ловушек. Я знал большевиков ближе, чем всякий другой англичанин в то время. Я был в курсе событий в России с января месяца. Кучка военных экспертов, которые извне вопили об интервенции и считали большевиков неорганизованной толпой, которую можно смести зарядом картечи, не имели этих знаний в силу своего территориального положения. Перейдя на сторону интервенции, я сделал все что мог, чтобы обеспечить ей хоть какие-нибудь шансы на успех. До конца я был противником теории, что «лояльные» русские способны свергнуть большевиков даже при поддержке деньгами и под руководством союзных офицеров. До конца я настаивал иметь большие союзные силы, без чего весь план должен был провалиться. Я даже выработал специальную формулу: поддержка, которую мы получим от лояльных русских, должна быть прямо пропорциональна количеству наших войск. Однако перемена фронта дискредитировала меня в глазах других. Интервенты смотрели на меня, как на упрямого осла, который в конце концов пришел к их образу мыслей. Я был препятствием, которое удалось устранить. Теперь со мной можно было не считаться. Большевики разделяли мнение Радека на мой счет. Я сел между двумя стульями и до сих пор страдаю от этого. Для большевиков я — воплощение контрреволюции. Для интервентов я все еще сторонник большевизма, который разрушил их планы.
Интервенция началась только четвертого августа. Два месяца, с июня до августа, были подготовительными, в течение которых наше положение постепенно ухудшалось. И в результате усилившейся опасности, которая теперь угрожала большевикам, они укрепили свою дисциплину.
Десятого июня в Москву приехал «Бенджи» Брюс. Он приехал за своей невестой, очаровательной Карсавиной, привез мне много писем и первые новости из Англии. Там было письмо от Джорджа Клерка, в то время заведующего военным департаментом Министерства иностранных дел. Письмо было очень любезное. Действительно, только он и полковник Киш, в то время работавший в военном министерстве, сочувствовали мне и допускали, что моя оценка политической ситуации не была слишком ошибочной. Брюс, однако, не оставил меня в заблуждении относительно моей непопулярности в Англии за время моего так называемого большевизма. Он сообщил мне, что в марте меня чуть было не отозвали. Он пробыл в Москве только 12 часов, но, вопреки новостям, которые он мне привез, его визит был словно струя свежего ветра в пустыне. В течение пяти месяцев я был взволнован его отчетом о положении в Англии на Западном фронте. Ему и Карсавиной пришлось пережить кошмарные приключения по дороге в Мурманск. Пришлось ехать без разрешения большевиков. Помочь им было уже не в моей власти.